|
   Пусть кое-кто с презрением смотрит на таких, как он, называет их тюремщиками. Что ж, для того, чтобы построить новый мир, нужно как следует расчистить старый. Зато в этом прекрасном новом мире не будет тюрем, все будут чесны, преданны родине. Коммунизм не так уж далек. Говорят, что Сталин решил достичь егорубежей при своей жизни. Вот построят великие каналы… А ведь там тоже работают зеки. Значит, без таких, как Зельцер, не обойтись. Настанет время, и люди поймут, как почетна и важна была такая служба…..    - А что, товарищ старший лейтенант, вы от нас уходите? – спросил вдруг Тищенко.    - Ты что, Тищенко, с чего взял?    - Да я так….. Тильки Хфира Давыдовна говорила тут маме, что скоро вже не треба с Юркой сидеть. Вы не думайте, товарищ старший лейтенант, вона же не тильки за деньги, что вы ей даете, вона из уважения.    - Да я ничего не думаю, Петро, - Зельцеру почему-то захотелось назвать Тищенко по имении. – Но уходить никуда не собираюсь. А Юрке ясли обещают. Да и твоей маме дел хватает. Ведь скоро у тебя наследник будет.    - Чи наследница, - вздохнул Тищенко. – А я своей службойочень доволен. Демобилизоваться – хотел было на родину, в Полтаву, да вот подвернулась служба. И добре – квартира что надо, обмундирование дают и служба нетрудная. Я этих гадов, что в камерах сидят, ненавижу. Давил бы, как клопов. Начальство же хорошее.    - Вот и прекрасно, Тищенко. Только учиться бы тебе… У тебя сколько классов?    - Четыре так и не добил, - усмехнулся надзиратель.    - Шел бы к Эсфири Давыдовне в школу, а?    - Да мне не треба, товарищ старший лейтенант. Хиба я свое дило не знаю? – волнуясь, Тищенко употреблял все больше украинских слов.    - Знаешь, знаешь. А что это ты чуть ли не каждую ночь дежуришь, Петро?    - Да дома тошно. Галина пеленки шьет… Сами понимаете.    Зельцер и Тищенко рассмеялись. Все еще улыбаясь, Зельцер вошел в кабинет начальника. Николаев был мрачнее тучи. Против него сидел молодой человек с погонами младшего лейтенанта. Он вежливо встал навстречу Зельцеру и поздаровался.    - Это младший лейтенант Мухамеджанов, - сказал Николаев. – Вот ознакомься с приказом.    Зельцер прочитал приказ. Сначала он подумал, что ему мерещится. Потом перечитал вторично – все так и есть: старшего лейтенанта Зельцера А. Н. освободить от занимаемой должности - таков был первый пункт приказа, а второй пункт гласил: на должность заместителя начальника тюрьмы назначить младшего лейтенанта Мухамеджанова.    - Чего это вдруг? – спросил Зельцер, пытаясь улыбнуться. – А меня куда же?    - Не знаю ничего, - ответил Николаев и отвел глаза. – Только подполковник велел сдать дела немедленно.    - Не ночью же? – Зельцер все еще пытался улыбаться.    - Вот именно ночью, - ответил Николаев и кивнул на Мухамеджанова. – так что приступайте.    - Подожди…..- Зельцер встал со стула. – Дайте мне хоть сначала поговорить с подполковником.    - Сдадите дела, потом говорите сколько вам надо, - сухо ответил Николаев.    - Но ты же должен меня понять…..    - Не желаю вас понимать, не желаю входить в ваши обстоятельства. – Николаев начал спокойно, но последние слова выкрикнул со злостью. Он тоже встал и наклонился над столом. – Приступайте к сдаче дел.    - Ты на меня не кричи, - попросил Зельцер.    - А вы не тычьте мне! – совсем резко закричал Николаев.    - Вот как! – Зельцер повернулся и выбежал из кабинета. Из дежурной комнаты он позвонил в областное управление.    - Соедините меня, пожалуйста, с подполковником Назаровым, - попросил Зельцер секретаря. – Говорит старший лейтенант Зельцер. Прошло несколько секунд, пока подполковник поднял трубку. – Товарищ подполковник, докладывает старший лейтенант Зельцер. Я ознакомился с приказом. Хотелось бы с вами поговорить… Разрешите сейчас? Слушаюсь, - Зельцер бросил трубку.    - Что с вами, товарищ замнач? – спросил его дежурный.    - Ничего, ухожу от вас, - Зельцер попытался улыбнуться.    - На повышение?    Зельцер, ничего не ответив, выбежал из дежурки. «В самом деле, - мелькнуло у него в голове, забирают, наверное, в министерство, чего это я разволновался…»    Неподалеку от областного управления он встретил Каримова.    - Ты откуда? – на ходу спросил Зельцер.    Рауф повернулся и пошел рядом с быстро шагающим Зельцером.    - Я из управления. У брата был, - сообщил он.    - Уже знаешь? – спросил Зельцер. Рауф промолчал. Как видно, он не знал, что ответить. Признаться, что все известно, - неудобно подводить брата. Прикинуться, что ничего не знает, неловко перед Зельцером. – Чего это вдруг? – продолжал Зельцер, разгадавший сомнения Рауфа. Вроде дела у нас в порядке. Так? – Рауф молчал, быстро шагая в ногу со своим бывшим начальником. – Может, ты слышал что-нибудь? – напрямик спросил Зельцер.    - Ничего, товарищ старший лейтенант, - ответил Рауф каким-то необычным, упавшим голосом. У самых дверей областного управления он вдруг тронул Зельцера за рукав и спросил: - Александр Наумович, вы знали майора Фельдмана?    Майор Фельдман был ответственным работником министерства. Может быть, с ним что-то случилось, и его, Зельцера, прочат на освободившуюся должность? Очень, очень возможно. Почему бы ему не пойти на повышение? А Рауф – он все может узнать от брата. Смотри ж ты, назвал его по имени-отчеству. Это, пожалуй, впервые за их совместную службу. Непривычно как-то…..    - Знаю Фельдмана. Конечно, - ответил Зельцер и решил больше ничего у Рауфа не спрашивать. Все, что требуется, ему сейчас скажут. Он взялся за ручку двери, когда Рауф какой-то несвойственной ему скороговоркой проборматал:    - Его тоже… Освободить. И еще нескольких.    Сердце Зельцера тревожно сжалось. Он ничего не сказал Рауфу, даже не попрощался с ним и зашел в управление.    Шел двенадцатый час ночи. Назаров сидел в своем кабинете и пил чай. Кабинет был просторный. В глубине стоял большой письменный стол, к которому, образуя букву «Т», пристроился еще один стол, длинный, покрытый красным сукном. Над головой Назарова висел красочный портрет Сталина в защитного цвета кителе и погонах генералиссимуса. Сталин смотрел куда-то в окно, а ухо его было обращено к входящему.    Подполковник Назаров был крупным мужчиной лет сорока с заметным брюшком под просторным кителем. Его розовые щеки несли на себе отпечаток отличного здоровья. Он прихлебнул из пиалы чай и кивнул Зельцеру в ответ на приветствие. Сесть не предлолжил.    В этом кабинете Зельцер бывал много раз. Совсем недавно стоял здесь вместе с другими офицерами и слушал приказ, который читал густым, но чистым голосом сам Назаров. В честь Октябрьского праздника некоторым работникам объявлялась благодарность. Зельцеру тоже. Потом не праздничном вечере подвыпивший Назаров объяснял Зельцеру свой воспитательный принцип.    - Хорошо работаешь – получай благодарность. У меня так. Будешь лениться, безобразничать – голову сниму, он подымал руку над плечом, чтобы нагляднее показать, как он поступит с провинившимся.    В том, что ему не предложили сесть, Зельцер не видел ничего угрожающего. Всем было известно: Назаров любит, чтобы те, кого он распекает, стояли, испытывая сполна и горечь, и унижение, и стыд. Но знали также и то – об этом частенько говорил сам Назаров, - что брань свою подполковник считал чем-то вроде очистительного душа. За нею следовало, как правило, ни взыскания, ни перемещения по службе. Но какая это была брань! Не столь богатая в словесном отношении, она раздавалась в сопровождении стука по столу и топота ногами. Кое-кому, говорят, и перепадало и по шее.    Зельцер стоял, слегка наклонив голову, готовый по всему.    - Так чего тебе не понятно? – спросил Назаров и подлил в пиалу немного чаю.    - Товарищ подполковник, почему меня снимают? – Зельцер сам не узнал свой голос, так жалко и несмело он прозвучал.    - Почему? – повторил Назаров и прихлебнул из пиалы. – Почему? Ты бы лучше спросил «за что». Вот так, - и он глянул на Зельцера вразумляюще исподлобья, и Зельцер опять-таки подумал, что дела его, может быть, не так уж и плохи, если подполковник все еще не оставил намерения научить его, как и других подчиненных, точнее выражать свои мысли в разговоре с начальством.    - За что? – послушно переспросил он. И так как Назаров молчал, продолжал: - Вроде бы дела у нас неплохи, нарушений мало, показатели хорошие, месяц назад благодарность объявили и мне и Николаеву…..    - Николаева не касайся, - перебил его Назаров и внимательно посмотрел в свою пиалу. Очевидно, Зельцер невольно подсказал ему нечто важное. – О себе подумай! – Он многозначительно поднял указательный палец и посоветовал: - Хорошенько подумай!    «Агатов… - мелькнуло в голове у Зельцера, - слухи какие-то ходят по управлению… Борис не пришел в субботу… Намеки Жарова… Но я же ни в чем не виноват. Почти в каждой тюрьме есть такие безнадежные беглецы, которых ищут годами и потом, в конце концов, списывают… или находят. И мы ищем. Ориентировки пишем, выезжаем, – все как полагается…».   - Ты же неглупый, - сказал Назаров и нажал кнопку под столом. Вошла секретарь и взяла со стола пустой чайник. Назаров дождался, пока она скрылась за дверью и повторил:   - Ты же неглупый.   Это уже прозвучало как констатация выгодного для Зельцера факта, и он чуточку приободрился.   - Но почему же вдруг снимать? – спросил он. – Если я в чем-то виноват, предупредили бы, поругали бы…   Секретарь внесла чайник и вышла. Назаров плеснул в пиалу чай.   - Садись, - сказал он вдруг Зельцеру. Тот послушно сел. Назаров достал из ящика еще одну пиалу, налил в нее чай, подвинул Зельцеру. – Пей. – Зельцер отхлебнул. – Вот ты меня спрашиваешь «почему, за что?». А ты о себе подумал? Имеешь ли ты право на доверие? Кто ты такой? А? – Зельцер молчал, но Назаров, как видно, и не ждал от него ответа. – Ты думал, где у тебя родственники? – спросил он и снова посмотрел на Зельцера вразумляюще.   - Родственники? – переспросил Зельцер, лихорадочно быстро соображая, что там могло случиться с его родственниками. – Но у меня только брат и мать – оба коммунисты. И меня же проверяли, когда принимали в органы, вы же знаете…   - Э! – воскликнул Назаров. – А еще неглупый называется. – От волнения или от чего-то другого Назаров заговорил с акцентом, - Палестина, Америка – вот где твои родственники, понимаешь теперь?   - Нет, - твердо сказал Зельцер. – У меня родственников за границей нет. Меня же проверяли.   - Ну, я тебе все сказал, что мог. Сам думай. – Назаров нервно отодвинул свою пиалу. – Все. Иди. Сдавай дела, и если за это время, пока Мухамеджанов принимает, а ты сдаешь, что-нибудь случится, помни – голову оторву! – Он поднял руку над плечом.   Зельцер встал. Понемногу он начал понимать, что к чему.   - А со мной как же, товарищ подполковник?   - Будешь работать. Безработным не останешься – не капитализм.   - Кем же?   - Подберем что-нибудь. Где тебе можно. Пока дела сдавай. Иди.   Зельцер повернулся и вышел. В тускло освещенном коридоре он наткнулся на Жарова.   - Я все знаю, - сказал тот. – Жду тебя здесь около часу. Пойдем, провожу.
5.
  - Говорят, Назарову просто надо пристроить получше этого младшего лейтенанта, - сказал Жаров, когда они вышли на улицу.
  - Мухамеджанова?   - Ну, да. Свои же люди.   Зельцер промолчал. Ему почему-то вспомнился майор Фельдман, грузный, пожилой, с остатками седых кудрей вокруг блестящей лысины. Он начинал еще в органах ВЧК. Зельцер никогда не разговаривал с ним, лишь брал под козырек при встрече, как положено. Но сейчас ему казалось, что окажись Фельдман рядом, он сразу бросился бы к нему с расспросами без всякого стеснения: «Что вам сказали? Почему? За что?». Далекому, почти незнакомому Фельдману Зельцер поведал бы слово в слово о своей беседе с Назаровым – как тот напирал на то, что Зельцер неглупый, как в последние минуты даже предложил чай, чего не делал никогда прежде.   А близкому другу Жарову, с которым запросто говорили о самом интимном, - как-то язык не поворачивался…   Они молча прошли сквозь густую темень, и мысли Зельцера внезапно перекинулись в довольно далекое прошлое.   Вспомнился Генка Бородкин, с которым сдружились в эшелоне по пути на фронт… Генка был белобрыс, розовощек, голубоглаз, на Зельцера смотрел как на чудо, когда тот рассказывал об Одессе, о Черном море… Иногда как бы невзначай даже трогал его пальцем – не снится ли. Сам он был с Вологодчины, мягкий, с застенчивой улыбкой, чем-то напоминающей северное нещедрое солнышко.   …Эшелон перевалил границу России, пошли хутора, послышалась нерусская речь. На узловой станции долго стояли на запасном пути. Зельцер уже засыпал, когда поздним вечером Генка с компанией нескольких солдат возвратились со станции. Они были пьяны и весело галдели.   Захлебываясь от восторга, восемнадцатилетний Генка, сидя на чурбачке, посреди теплушки, рассказывал, как подрался с каким-то местным жителем. Почти за каждым словом следовал мат.   - Думал, поди, что это ему со своими. Не терпят гады русской руки. Против русских – козявки! – Все смеялись, а Генка снова и снова повторял: «Не терпят гады русской руки».   Потом он подошел к Зельцеру, дернул его за ногу и проговорил зло:   - Ты бы тоже штаны обмарал. Никто не терпит русской руки!   Горяч был тогда Зельцер. В мгновение оказался он на ногах. Чем бы кончилось – неизвестно. В вагон вошел старшина – все утихло. А утром Генка разговаривал с Зельцером как ни в чем ни бывало, также застенчиво улыбался, глядя своими чистыми, неправдоподобными голубыми глазами.   Володю Александрова вспомнил Зельцер. Рядом лежали в окопах. Хлебали из одного котелка. Он был высокий, кряжистый, с русыми волосами, мягкими и нежными. Добряк – последним куском поделится. Душа нараспашку – от Зельцера никаких секретов. Ну, и Зельцер платил ему тем же…   В День Победы было. Вернулись вечером в казарму – большой длинный зал, где стояло не меньше ста коек. Зельцер уже лежал, когда Володя, шатаясь, икая и грязно ругаясь, приплелся к своей койке, стоявшей рядом. Снимая сапоги, он вдруг выкрикнул:   - И чего это ты рядом со мной примостился? Не хочу, чтобы твоим духом пахло!   Было это настолько неожиданно, что Зельцер в первую минуту оторопел. В казарме раздался смех. Володя продолжал выкрикивать ругательства, замелькало слово «жид», а казарма хохотала, кто-то кричал диким голосом «Ой, не могу!», Александров бранился и грозил, пока наконец не рухнул, как подкошенный на койку, а Зельцер так и не нашел в себе сил и мужества остановить его. Смех казармы его парализовал.   А утром – опять-таки, словно ничего не было. Умывались, перекидывались добродушными шутками. О ночном скандале никто и не обмолвился. Да и сам Зельцер никогда не вспоминал об этих случаях. Ерунда. А теперь вот все встало перед глазами, будто вчера было… С кем был бы в те минуты его нынешний друг Виктор Иванович Жаров, смеялся бы он вместе со всей казармой, когда буянил пьяный Александров, перекидывался бы добродушными шутками, как ни в чем не бывало на следующее утро, горели бы его глаза от ожидания драки, когда в тускло освещенной теплушке встали друг против друга белобрысый Генка Бородкин и черный, кудрявый Сашка Зельцер? «С кем бы он был, с кем бы он был?» – стучало в голове у Зельцера.   И он вдруг осознал, что вместе с неожиданными воспоминаниями в нем нарастает противное, злое чувство. Жаров как бы слился в его мыслях с товарищами из прошлого: Бородкиным, Александровым – ведь те были совсем неплохие ребята. Александров спустя несколько дней после Победы подорвался на оставленной немцами мине, и Зельцер искренне плакал на его похоронах. А какое прочувствованное письмо написал он родителям: «Лучший из лучших… Светлая память…». И все же сейчас в Зельцере кипело какое-то первобытное негодование и против Александрова, и против Бородкина, и, как ни странно, против Жарова, которому хотелось сказать что-то резкое, язвительное.   Назаров не требовал от Зельцера хранить в тайне их разговор. Но и рассказывать о нем Зельцер не мог. Его мучил стыд. Странный какой-то стыд – и за себя, и за всех людей на свете. Стыд, стыд, стыд… Он мог поклясться, что Жаров все понимает прекрасно, но говорить об этом ему стыдно, вот он и придумывает: «свои люди… надо пристроить…». Стыдно и Николаеву – вот почему он кричал сегодня. Стыдно Назарову – поэтому и все эти загадочные «родственники», упор на то, что Зельцер неглупый, чай в пиале…   Ведь совсем другим был Назаров, когда пару лет назад возник у Зельцера тот конфликт…   Прикомандировали его к спецэшелону, направлявшемуся в Сибирь. Вагоны, набитые опасными преступниками – убийцами, предателями, бандитами. Три недели пути. Штабной вагон типа теплушки. Нары.   Зельцер сдружился с офицерами конвоя – начальником, в котором лихость сочеталась с рассудительностью, улыбчивым замполитом, бывшим ленинградцем – с третьего курса истфака ушел на фронт. Ночами спорили – о политике, о литературе, о жизни.   Однажды три офицера в сопровождении троих солдат решились на рискованное дело: среди ночи на одной из станций вошли в вагон, где было семьдесят человек – все бывшие власовцы, осужденные на полную катушку, - и в течение трех-четырех часов, до следующей станции, обыскивали заключенных, перегоняя из одной половины вагона в другую. При этом снаружи вагон был заперт. Нашли несколько ножей, небольшой ломик, другие запрещенные предметы. Возможно, готовился побег…   Мужество тут требовалось немалое. Конвой имел право входить в вагон заключенных только без оружия – правило соблюдалось неукоснительно. Ведь случись нападение, оружие отберут, и тогда – беда – вооруженный бунт. Последствия могут быть самые страшные. И вот шесть безоружных конвоиров против семи отчаянных головорезов, которым по существу и терять нечего: расстрел в то время был отменен.   Начальник и замполит немного бравировали своим равнодушием к опасности. Мы, мол, народ стрелянный, не такое видели в конвойных войсках. Не то, что тюремщик Зельцер. Да ему и не обязательно идти вместе с ними. Он не конвойник – прикомандированный. Словом, сиди, Саша, спокойненько в штабном вагончике, а уж если что случится, то, будь добр, возглавь, организуй и так далее. Что могло случиться? Конвоиров могли передушить – вот что. Но на верхних нарах, у окошка предусмотрительный начальник поместил солдата с ракетницей. Малейший непорядок – ракета в воздух. Это сигнал тревоги – летят все стоп-краны, вагон окружают, бунт будет подавлен, нет никакого сомнения. Только для тех, кого задушили, ничего уже не изменится.   Шаг был безрассудным и вполне мог привести к трагедии. Но не в характере Зельцера уклоняться от опасности. Куда товарищи – туда и он. К тому же было тут еще одно обстоятельство. Среди офицеров конвоя находился капитан Якунин, плечистый здоровяк, с ярким румянцем на пухлых щеках. С ним у Зельцера с самого начала не сложились товарищеские отношения. Якунин любил выпить, краснел при этом как кумач, появлялась циничная ухмылка, и сыпались анекдоты. Зачастую они начинались словами «Однажды Абрам…». Зельцер молчал, как-то неловко было вмешиваться. Вот если бы анекдот был про узбека или татарина… Но когда доходило до неизменного второго персонажа подобного «фольклора» - Сары, он закуривал, старался куда-то уйти. На ходу поезда – куда денешься? Зельцер быстро перенял у конвойников навык передвижения по крышам вагонов и нередко, чтобы не слушать Якунина, отправлялся на полном ходу проверять, как там дела у охраны. Вылезал из теплушки, на руках подтягивался к крыше – и пошел. Только на поворотах смотри в оба!   Но каждый раз выходить, когда Якунин начинал травить анекдоты, было унизительно. И порой Зельцер молчал, стиснув зубы.   Сарой звали его мать.   Надо сказать, никто из офицеров Якунина не поддерживал. Даже не смеялись. Был у них в эшелоне врач – капитан медицинской службы Якубов. Тот находил в себе смелость открыто одергивать начхоза, когда он, ухмыляясь, начинал: «Абрам…». «Хватит, начхоз, слышали…».   А накануне обыска Якунин прохаживался в адрес Зельцера. Дескать, кое-кому такое явно не по натуре. Они трусоваты – все знают. И в таком духе.   Не то, чтобы Зельцер своим участием в ночной операции хотел заткнуть глотку Якунину. Такую мысль Зельцер гнал от себя. Недостойно. И все же… После той ночи в вагоне власовцев поутих Якунин и с намеками и с анекдотами.   А с начальником и замполитом Зельцер стал еще ближе.   И вот в самом конце пути произошел такой случай.   Заключенные уже были сданы в лагерь, осталось передать железной дороге инвентарь, вагоны, остатки продовольствия. В штабном вагоне собрались офицеры конвоя, а также двое работников склада продовольствия. Это были немолодые люди, звали их Абрам и Сара.   За столом сидела, вернее, было сказать, царствовала молодая, необыкновенно красивая железнодорожница Люба. Типичная сибирячка, крепко сбитая, с пшеничными волосами, заплетенными в тугие косы, которые обвивали ее голову подобно венку.   Акты были уже подписаны, на столе появилась бутылка. Только по рюмочке, в честь благополучного окончания рейса, не то, чтобы какая-то пьянка…   Но Якунин изрядно принял еще раньше. И вот, после рюмки, он откашлялся и начал:   - Ехали как-то Абрам и Сара в отдельном вагоне на мешках с мукой. Ха-ха-ха… - он оглянулся и, не встретив поддержки, обратился к работникам склада. - Это же про вас. Ведь вы Абрам и Сара. Скажи-ка, Абрам, - он произнес картаво «Абгам», - хорошо, наверное, на Сагу ложиться, когда под ней мешки с мукой?..   - Прекрати, начхоз, - сказал доктор.   Но Якунина несло.   - Сагочка на меня не сердится. Правда, Сагочка? – он задал вопрос с издевательской напевностью.   Женщина покраснела, но добродушно улыбнулась (чего спорить с пьяным) и ответила:   - Вы же шутите, товарищ начальник. Разве можно обижаться на шутку?   - Всю дорогу Абгам и Сага спали на мешках с мукой, - импровизировал Якунин.   Доктор снова откликнулся:   - Кончай, начхоз. Неинтересно.   - И вот однажды Абгам ложится на Сагу, - продолжал Якунин.   Возможно, он придумал какой-то неожиданный поворот сюжета, но узнать об этом никому не довелось, потому что Зельцер встал во весь рост и, подойдя к сидевшему за столом Якунину, сказал:   - Ну-ка, извинись, скотина, перед женщиной!   Якунин тоже встал, посмотрел на Зельцера гневно и крикнул сурово:   - Лейтенант!   Тем самым он напомнил Зельцеру, что тот младший по званию, и его выпад - прежде всего, грубое нарушение воинской дисциплины.   Вмешался и начальник конвоя.   - Лейтенант, капитан, - приказал он строго. – Немедленно прекратите!   Но Зельцер уже закусил удила. Если бы Сара не улыбалась так жалко и покорно… Если бы Абрам не молчал так тупо и растерянно…   Зельцер отступил на шаг, резким движением выхватил из кобуры пистолет и мгновенно взвел затвор, дослал патрон в патронник. Наведя оружие на Якунина, он срывающимся голосом скомандовал ему:   - На колени! На коленях проси у нее прощения, не то…   Увидев вороненый ствол пистолета, наведенный на себя, Якунин из кумачового стал белым, как бумага. Инстинктивно он выставил перед собой руку. Зельцер повторил:   - На колени. Считаю до трех… - Замполит встал было с места, но Зельцер угрожающе крикнул. – Всем сидеть!   И Якунин бухнулся на колени перед вконец растерявшейся Сарой.   - Простите, - бормотал он. – По пьянке… Чего уж…   - Ой, что вы, товарищ начальник! – воскликнула Сара. – Я не сержусь.   Зельцер медленно вкладывал пистолет в кобуру...    В общежитие, где офицерам конвоя был отведен ночлег, Зельцер не пошел. Ему не хотелось видеться даже с друзьями – начальником и замполитом. Позвала Люба. В маленькой комнате они сидели за столом, и Люба рассказывала ему про свою жизнь.   Замужество в восемнадцать. Ребенок. Муж не вернулся с фронта. Бобылка. Что с того, что красива, что молода, что заглядывается на нее сам начальник станции? Люба хотела любви.   - Мне бы такого парня, как ты, Саша, - говорила она, мечтательно поглядывая на черные кудри Зельцера.   Но Зельцеру было не до красавицы Любы. Всю ночь просидел он без сна, прикуривая одну папиросу от другой. Ведь только что он чуть не застрелил человека. Да, не бухнись Якунин на колени, Зельцер, наверное, спустил бы курок и стал бы – даже страшно подумать – убийцей. Может быть, трибунал и нашел бы какие-то смягчающие обстоятельства в его действиях – защита чести женщины, нации, наконец… Но он, Зельцер, никогда не стал бы уже прежним, чистым, незапятнанным офицером. Разве смог бы он по-прежнему безмятежно любить свою Фиру?   Как он смел забыть об ответственности перед своей Эстер, перед будущим сыном?   Этот случай послужит ему хорошим уроком. «Эстер, счастье мое», - повторял он про себя.   Вернувшись из командировки, Зельцер обо всем без утайки рассказал жене и подал рапорт высокому начальству – описал в подробностях эпизод стычки с Якуниным. Он не вправе что-то утаивать. Виноват – пусть накажут.   Решение начальства ему сообщил Назаров.   - Выгнали этого Якунина со службы. Пьяница. Хулиган. Политически незрелый. Но и ты… - Он прочитал выдержку из приказа: «За нетактичное обращение со старшим по званию во время служебной командировки лейтенанту Зельцеру объявить выговор».   - Так-то, Зельцер. – Назаров выругался и спросил, - хочешь знать, что я сделал бы на твоем месте, конь ты горячий, а? Курок бы спустил. Но это между нами. Понял?   - Так точно, - ответил Зельцер.   На прощанье Назаров крепко стиснул его руку.   Назаров… В нем ли дело сейчас? В Жарове? Что они? Он, Зельцер, из процветающего офицера, которому так улыбалась жизнь, в течение нескольких минут превратился в жалкого человека, чье положение вызывает у окружающих стыд. Когда речь зайдет о нем, знакомые будут смолкать на полуслове, стараться переводить беседу на другую тему, отделываться от наименования вещей своими именами шутками и намеками.   А Жаров шагал рядом, не подозревая, как далеко уходят сейчас мысли его друга Зельцера. Жарову все казалось простым. Зельцера отстранили – так надо. Конечно, Сашка неплохой парень, но ему не повезло. Что толку говорить об этом. Когда у человека рак, об этом не разглагольствуют. Ему и в голову не приходило задуматься – правильно или неправильно то, что происходит. Раз сверху приказали, значит так и будет. А неизбежное всегда правильно. Он лично против евреев ничего не имел. Умные ребята, а что касается Фиры… Но что поделаешь? Все-таки с Сашей обходятся не так уж жестоко. Погоны оставляют. Да и должность дадут. Дружить с ним как будто бы никто не запрещает.   Жаль, жаль Сашу...   Он не догадывался, что Зельцер сейчас воображает некие ситуации и решает, каким было бы поведение Жарова в них. До глубины души он удивился бы, узнав, что Зельцер испытывает к нему в данный момент какие-то недобрые чувства. К нему, другу, молчаливо, но участливо провожающему его сейчас домой.   «С кем бы он был в те минуты?» – спрашивал себя Зельцер, косясь на задумчиво шагающего Жарова.   Они проходили сейчас мимо комнаты свиданий и передач, и, горько усмехнувшись в душе, Зельцер вспомнил гражданку Гольдштейн в ее цветастом платочке. «Мы евреи…».   А Жаров в этот самый момент подумал: «Рак – это неточное сравнение. Заболеть-то могут все. Даже Назаров не гарантирован». В свободное от службы время Жаров писал стихи, и к слову он привык относиться бережно и любовно.   До трех часов ночи Зельцер сдавал дела. Николаев и новый замнач молча, внимательно пересматривали каждую папку, словно искали в ней динамит.   Кое-что было не подшито, не разобрано. Зельцер просил подождать до завтра. Но Мухамеджанов с неизменной вежливостью говорил:   - Давайте, пожалуйста.   А Николаев бурчал:   - Никаких «завтра».   Была уже предрассветная пора, когда Зельцер покинул свой бывший кабинет. В глаза ему бросился огонек санчасти. Он прошел было мимо, потом вернулся, отворил дверь. На диване сидела Шура и читала книгу.   Она сразу же подобралась, поправила белый халатик, отложила книгу.   - Александр Наумович… Посты проверяете?   Зельцер тяжело опустился на диван рядом с Шурой. За все время их знакомства они никогда не сидели так близко друг от друга. Шура почувствовала, что краснеет, и встала.   - Начальник с каким-то офицером прошли, - сообщила она Зельцеру, глядя в окно.   Послышались лязг отпираемых ворот и голос дежурного, пожелавшего спокойной ночи ушедшим.   - Шура, - попросил Зельцер хрипло, - немножечко бы…   Шура повернулась к нему. Она вмиг поняла Зельцера, открыла шкафчик и налила в граненый стакан спирту, оглянулась – Зельцер в этот момент расстегивал воротничок, – и добавила еще. Зельцер с маху выпил, не разбавляя водой, и расстегнул еще одну пуговицу на кителе. Шура смотрела на него изумленными глазами. Губы ее были полуоткрыты. Казалось, вот-вот она скажет что-то важное…   - Еще? – спросила она.   - А! – Зельцер кивнул, махнув рукой. Выпил еще. Спирт не брал его. – Шура, меня сняли, - сказал он.   Та только руками всплеснула:   - Как сняли?   - Обыкновенно. Сейчас передал дела.   - За что же вас, Александр Наумович?   - Эх, Шура, Шура! – он внимательно всмотрелся в ее лицо. Только сейчас он заметил, что у нее карие, почти как у Фиры, глаза. Что он знал о Шуре? Фронт. Сестра милосердия. Вынесла на своих плечах с поля боя какого-то видного генерала. Личная жизнь не задалась. На фронте сошлась с одним – тоже медик: три курса института. Родился сын. А после войны мать медика не признала фронтовой жены. И послушный сынок укатил в родное гнездышко.   Не знал Зельцер главного – чем жила его соседка последний год. А может быть, не хотел знать, не так уж был наивен. А сейчас, глядя на Шуру, которая стояла перед ним в маленькой комнатке санчасти и не находила куда девать свои большие глаза, он вдруг все понял.   - Эх, Шура, Шура, - повторил он. Снова возникло какое-то противное, злое чувство, похожее на то, что было, когда он шел с Жаровым. Только теперь не на кого-то злился Зельцер, а на себя самого – ничтожество, которое не в силах противостоять унижениям и оскорблениям. И это еще только начало. А что ждет его впереди? Почему он не может снова стать тем Зельцером, который заставил когда-то ползать на коленях краснорожего Якунина? – Что же ты смотришь на меня? – он впервые обращался к Шуре на «ты», - я еще… - запнулся он, не зная как кончить фразу.   Вдруг он шагнул к Шуре и, подхватив ее на руку, крепко прижал к себе.   - Александр Наумович, - слабо проговорила она. И были в этих двух словах и глубокое раздумье, и тихая покорность, и тоска, и скрытое очень глубоко торжество – и многое. – Александр Наумович, - шептала она, - Саша, не надо, не надо…   «Что я делаю?» – подумал было Зельцер. Но остановиться уже не мог. Он опустил Шуру на диван и с решимостью обреченного впился в ее сухие губы…   - Прости меня, прости, это был не я, это была не ты… - шептал он, уходя из санчасти.   - Нас, вообще, не было, - горько согласилась Шура.
|