Анатолий Алексин

ИЕРОГЛИФЫ

            Могилы, надгробия, памятники... Иные обросли сорной травой забвения, покосились, сравнялись с землей из-за беспощадности времени: некому приходить, никого не осталось. Но если есть кому, тогда по горестным этим пристанищам можно определить: продолжается ли жизнь того, кто ушел, хоть в чьей-то душе, в чьей-то памяти, или навеки оборвана безразличием, неблагодарностью, расплатой за что-то, происшедшее на земле.
           
Надгробия, памятники, могилы... Нет, они не безмолвны – они свидетельствуют, они повествуют.

            Первые и единственные конфликты – а верней, несогласия – между мной и мужем произошли месяца за три до рождения сына. Речь шла об имени и национальности, которыми сыну предстояло обладать с появлением на свет и до последнего вздоха. Но вспомню все по порядку.
            Часами, совершая прогулки по совету врачей, я разговаривала с сыном, который был будущим для других, а для меня он уже существовал, даже действовал потихоньку... и не где-нибудь вдали или рядом, а во мне самой. Большей близости матери и ребенка, чем в пору беременности, наверное, не бывает. Я называла сына – то вслух, то про себя – Фимой, ибо Ефимом звали моего мужа. С фанатичным нетерпением ждала я мальчика, потому что после, когда-нибудь он должен был стать мужчиной: как мой муж! И таким - только таким – как он. Столь нетерпеливо, порой с истеричным напряжением ждала я продолжения нашей семьи оттого, что предвкушала в этом продолжении повторение. Повторение своего мужа – его облика, его образа. Позже, к великому огорчению, оказалось, что сын являл собой мою копию.
            - Замечательная примета, - уверяли меня. – Это к счастью! Но понятие “счастье” соединялось у меня только с понятием “муж”. Я, испытывая претензии к слишком длительному – девятимесячному! – преддверию материнства, ждала ребенка, но знала, ни на мгновение не сомневалась, что, даже по-сумасшедшему обожая сына, я все равно буду боготворить его меньше, чем мужа. Ибо сильнее любить было попросту нереально.
            Услышав, что я, обращаясь к еще не появившемуся на свет сыну, произношу его имя, муж выразил удивление. Выразил беззвучным вопросом незаданно добрых глаз, которые источали покой и надежность. Тревожащие эмоции он проявлял лишь в любви ко мне. А в житейской суете и в ненависти ни разу! Он, мне казалось, даже не ведал, что такое злоба и раздраженность. Никогда не повышал голос, но и не понижал… Муж был уверен, что стабильность благотворна не только в экономике, но и в общении между людьми.
            - Ты постоянно находишься в санатории “Душевный покой”, - говорила мне мама, которая давно уже жила лишь моей жизнью. – О чем еще могу я мечтать?..
            Особое спокойствие муж проявлял в ситуациях чрезвычайных. Без промедления начинал действовать. Энергия его воплощалась в поступки, а не в страхи и стрессы, которые лишь отбирают энергию действий.
            Мужу казалось, что имя Ефим блеклое, ничего собою не выражает, хотя для меня оно олицетворяло смысл бытия. Узнав, что я намеревалась сделать сына его тезкой, он ни словом не возразил, а лишь задал незадирчивый вопрос:
            - Может лучше назвать его Вениамином? В честь моего отца...
            И хоть отец мужа, как вспоминали, был человеком незаурядным и погиб в последнюю неделю войны, я упрямо хотела назвать сына не в честь его дедушки, отца своего мужа, а в честь самого мужа. Который, кажется, впервые не уступил мне тут же, немедленно, а принялся мирно меня убеждать:
            - Я не видел отца ни разу. И не слышал... Пусть мне кажется, что я вижу его в сыне и слышу в нем.
            Мне следовало бы сдаться. Так было разумней. Но в противостоянии разума и любви неизменно побеждает любовь. И я настояла.
            Муж мимолетно нахмурился, но сразу же преобразил недовольство в раздумье:
            - Хочешь, чтобы он был Ефимом Ефимовичем? Ну, что ж... Если для тебя это имеет значение, откажемся от Вениамина. Не тревожься, пожалуйста.
            Он часто просил, чтобы я “пожалуйста” не трепыхалась: нервные всплески были мне категорически запрещены: на них агрессивно реагировала моя астма.
            - А кем мы его наречем – русским или евреем? - спросил муж, заранее готовый принять любое мое решение. – Логичней, конечно, по линии матери...
            - Только евреем! – воскликнула я, потому что только евреем – и по матери, и по отцу – был мой муж.
            - Для него здесь предпочтительней было бы... но пусть будет по-твоему. Не тревожься, пожалуйста.
            Второе несогласие тоже решилось словно бы в мою пользу, хоть – муж, как обычно, был прав! – и не в пользу сына.
            У мужа была магическая способность заражать своим отношением ко мне окружающих. Термин “заражать” изначально принадлежит медицине. И это выглядело неслучайным, естественным, потому что наиболее зримое “заражение” проявилось в кабинете Ольги Митрофановны - выдающегося борца с астмами разных происхождений: сердечными, бронхиальными, аллергическими.
            У меня была аллергия. Но на что? Ольга Митрофановна докопалась, что мои бронхи не любят цветов.
            - Вам часто их преподносят? – спросила она.
            - Да, постоянно…
            - И кто, если не тайна?
            - Мой муж.
            - Вот кто виновник!
            Я принялась по-дурацки всерьез защищать мужа. А она, отбросив в сторону свою постоянную занятость, не перебивала меня. Она слушала с любопытством… “Потому что ей неведомы те добрые и отважные мужские достоинства, которыми переполнен мой муж!”. Так думала я, когда живописала Фимины качества в виде аргументов, нелепо защищая мужа от ее шутки.
            Ольга Митрофановна отдалась своим пациентам до такой степени, что не имела ни семьи и ни мужа. Она обладала значительной внешностью, главной приметой которой была сосредоточенность на одной-единственной цели.
            “Чтобы справиться с астмой, вероятно, нельзя от нее отвлекаться”, - думала я.
            Как ученый она сокрушала астму теоретически, а как врач – практически. Последнее представлялось мне более важным: мой недуг был жестоким душителем и отступал только в схватке. Кроме того, он был наследственным, - и потому Ольга Митрофановна избавляла от удуший и мою маму.
            - Ты получила в наследство от меня лишь болезни, - виновато вздыхала мама.
            Словесно она возводила Ольгу Митрофановну на пьедестал и называла ее “спасателем”. Но мой муж привык не к восклицаниям, а к действиям.
            - Голыми руками с душителями не справишься... если ты, конечно, не каратист, - сказал он однажды. – А у нее не хватает лекарств, ингаляторов, аппаратуры. Оружие в битве не может быть дефицитом! Иначе проигрываются сражения. Скажи, неужели и нашему Фиме тоже грозит астма? Если она... по наследству.
            - Может быть, - тихо ответила я, будто извиняясь, что могу, подобно моей маме, преподнести такое наследство ребенку.
            - Надо предотвратить! – сказал муж.
            Без настырности (хоть вовсе уж спрятаться, остаться незамеченным это не могло!) он давал понять, что и в сыне любит меня, поскольку Ефим Второй повторяет меня и лицом, и характером. “Лучше бы и тем, и другим он повторял отца!”, - мысленно возражала я.
            Ефим Второй – так, будто царственную особу, именовала я в полушутку сына. Но только в “полу”, потому что он, действительно был для меня вторым после Ефима Первого.
            - Ольга Митрофановна спасает нашу семью, - в другой раз сказал муж, - а сама нуждается в помощи. И даже в спасении!
            Это значило, что он ее непременно спасет. Совершит спасение ради спасения – меня, мамы, сына... и вообще всех, кого она старалась избавить, исцелить от удушья.
            Я хотела, чтобы Ефим Второй повторил Ефима Первого, а он повторил меня.
            - Ты в детстве была – ну, точь-в-точь... – преподнесла мне сюрприз мама.
            Муж называл меня чаровницей. Выгодно было в это поверить. И я поверила... Значит, и сын должен был выглядеть неотразимым. Однако, когда женские характер и внешность достаются сыну, а мужские – дочери, случается “нестыковка”. Муж при всей своей деликатности был неукротимо определенен в намерениях и шагах. Сын же не шагал, а по-женски метался. Я жалела его и старалась привить ему отцовские качества, но возможность пересадки внутренних органов на душу и характер, увы, не распространяется. Муж был до педантичности обязателен. А если сын обещал вернуться домой часов в шесть, раньше десяти я его не ждала. Точней, не должна была ждать... Но все равно по-матерински места себе не отыскивала.
            - Не тревожься, пожалуйста, - просил муж. – Все в порядке. Ничего опасного...
            И опасения сами собой рассеивались, исчезали.
            По утрам мы с мужем поднимались вместе. Все двадцать пять лет... Четверть века! Он провожал меня до музея, где я была реставратором. Я и дома стремилась все реставрировать... Кроме своих отношений с мужем: они в реставрации не нуждались. Так было каждый день. Каждый день... А по вечерам он заходил за мною в музей с такой обязательностью, будто я была не супругой, а девочкой в детском саду. Изо дня в день, изо дня в день...
            Для нашей с мамой “спасательницы” он отыскал дорогу к лекарствам, ингаляторам и вообще ко всему, без чего Ольга Митрофановна не смогла бы справляться с болезнью-душительницей.
            - Во имя медицины и возвращения людям здоровья – по крайней мере, в масштабе нашего города! – мне следовало бы заболеть всеми недугами, - как-то сказала я по этому поводу.
            - Не преувеличивай. Не фантазируй, - попросил он.
            “Да, всем моим хворям, будь их хоть тысяча, он бы сумел дать отпор, - подумала я в тот день, который казался мне самым безысходным в истории. – А свою болезнь... проглядел. Я ее заслонила! Только я... Лучше бы этот рак легких на меня навалился! И все болезни лучше бы на меня...”.
            Ольга Митрофановна не была хирургом, но подняла на ноги весь медицинский мир. О, как я за нее уцепилась! И только в ней видела шанс на чудо. Она разыскала и вытащила из отпуска самого опытного онколога, дочь которого тоже спасала от астмы.
            - Зачем он курил? – равнодушно осведомился хирург, ко всему уж привыкший и отучившийся горевать в обнимку с больными и их родственниками.
            - Зачем курил? Работа была такая... Он отвечал за объекты, которые что-то вредное выделяли. Очень вредное. И с ними что-то могло случаться... Я точно не знаю. Муж оберегал меня...
            - Его тоже следовало беречь.
            Хирург сказал правду, но не потому, что дорожил моим мужем, а потому, что так говорил всем.
            - Надежда есть, а? Скажите... Есть? – шепотом произнесла я, заранее ужасаясь его ответу. – Муж не хотел меня тревожить. Скрывал от меня... Есть надежда?
            - Жена обязана знать, если от нее и скрывают, - проговорил он, не отвечая на мой вопрос. И разглядывал при этом свои, по-медицински тщательно остриженные, ногти.
            - Надежда есть?
            - А сколько он курил... в сутки?
            - Одну сигарету прикуривал от другой. Особенно в последние годы. Что-то его тревожило... – ответила я. - Но все обойдется, а?
            - Как же вы допустили подобное? – вместо ответа спросил он сам.
            “Как же я допустила? Как же я?.. Как же?! – разрывал запоздалый вопрос”.
            - Нервничал слишком? – дежурно поинтересовался хирург.
            Он был знаменитым. ”Но знаменитость свою, - подумала я, - приобрел не душевностью, не состраданием”. Впрочем, от него требовалось врачебное искусство и знания, а не жалостливая душевность. Где было взять ее в том количестве, какое требовала его профессия? Все равно бы на всех не хватило...

            Что было на кладбище, я не помню. Говорят, кричала: “Фимочка, я с тобой!”. И рвалась вслед за ним. Говорят, пять или шесть мужчин еле удерживали меня. Говорят...
            Я собрала все наши сбережения, кое-что продала, кое-что одолжила. И поставила нам с Фимой памятник. Нам обоим, потому что рядом с его фотографией в темно-серый гранит врезали и мою. Под ней день, месяц и год рождения, за ними черточка, а за черточкой – пустое каменное пространство для даты смерти, которую я звала, мечтала приблизить. Кроме наших с ним имен, нашей фамилии и дат, на памятнике, посреди него, высечено было лишь одно слово: “Люблю...” Все субботы и воскресения я проводила на лавочке возле памятника. Мыла его нежно и старательно, погружала в цветы.
            Пожилая женщина, подметавшая кладбищенские дорожки, как-то подошла ко мне и негромко спросила:
            - Он знал, что ты  т а к  его любишь?
            - Он так же меня любил.

            Через год и четырнадцать дней после смерти мужа сын, уже студент третьего курса, зачем-то стал листать книгу, в которую мы никогда не заглядывали. Это был учебник японского языка, который забыл у нас Фимин приятель, живший в Оренбурге, но преклонявшийся перед японцами. Из Оренбурга он сообщил нам лет десять назад, что учебник ему не нужен: это начальный курс, а он продвинулся дальше. Сын учился в автодорожном... Зачем ему понадобился японский язык? Вроде, ничего в жизни не бывает случайным. Но ему-то к чему было раскрывать ту книгу и разглядывать иероглифы? Иероглифы... Это слово с того дня преследует меня, как символ непостижимости.
            Сын на что-то наткнулся в той книжке. Прочитал... И, как о нежданной сенсации, крикнул:
            - Посмотри, мама!
            Я взяла в руки лист, вырванный из врачебного блокнота с фамильным штампом:
            Милый! Как коротки наши встречи... И как невыносимо длинны разлуки! Ты говоришь, что никогда так не любил. А я вообще не любила – ни так, ни по-другому. И никому больше не произнесу слово, которое повторяю с рассвета дотемна (и по ночам тоже!) – все эти четыре года: ”Жду!”. А все другое делаю уже механически. Врачу стыдно в этом признаться...
            Я жду! Но как бы ситуация не оказалась той астмой, которая нас задушит...Твоя Ольга.
           
P.S. В Москву, ты знаешь, вылетаю через неделю. Буду по-прежнему писать до востребования каждый день. Если даже письма долетят до тебя позже, чем я сама... Жду!

            Я забыла дорогу на кладбище. И возненавидела сына. Разве не мог он предать то письмо огню? Превратить в клочки, которые невозможно было бы склеить? Зачем протянул его мне – и перечеркнул мою жизнь?.. Которую я вспомнила сейчас так, будто все, что казалось мне счастьем, было счастьем на самом деле... Я воссоздала события с объективностью, приносящей страдания. Воссоздала точно такими, какими ощущала их в пору, когда они возникали, происходили. Зачем? Чем сильней очаровываешься, тем невыносимей разочарование, если оно наступает. Но я не была разочарована - я была убита.

            Могилы, надгробия, памятники... Иные обросли сорной травой забвения, покосились, сравнялись с землей из-за беспощадности времени: некому приходить, никого не осталось. Но если есть кому...
            К памятнику, покинутому одним, может приникнуть другой. Может, конечно. О своем бывшем памятнике я ничего такого не знаю. Он стал заброшенным для меня. И фотография моя там - не на своем месте. Трудно себе представить...
            Надгробия, памятники, могилы... Нет, они не безмолвны – они свидетельствуют, они повествуют.


Читать рассказы:  "Виктория"; "Игрун"; "Лимузин тронулся";
                                
"Никто не хотел умирать"

 

НА ОБЛОЖКУ НОВОГО НОМЕРА