Николай Комаристый
  (Монреаль, Канада)

 

 ИЗ ПОЭТИЧЕСКОЙ ТЕТРАДИ

РАЗНОРАБОЧЕМУ ВОЙНЫ

         Отцу моему, Егору Никифоровичу

Вернулся с фронта хмурый и больной.
И не от ран – тут боль иного рода:
Четыре тяжких года за спиной,
Четыре долгих, долгих, долгих года.

Обвисли плечи, а в глазах – песок...
В тягучем прищуре еще живут тревоги,
Как будто ждет он – ночью марш-бросок
По фронтовым расхлестанным дорогам.

 
А я – мальчишка... Как ждал отца!
Придет – Герой с тех грозных дальних далей.
Придет в наградах, с выправкой бойца,
Но на груди... ни планок, ни медалей.

 – Скажи, отец, ну как ты воевал,
Брал языка, ходил в атаку с ротой,
Громил врага гранатой наповал,
Колол штыком, косил из пулемета?

Он медлит. Я же... Разве ж видел я,
Как он устал? Мне подавай все сразу!
– Ты знаешь, сын, по правде говоря,
Я, кажется, и не стрелял ни разу

За всю войну... Зато по мне, сынок,
Стреляли так, что жизнь казалась адом.
Из пулеметов, пушек, сверху, снизу, в лоб,
А мы работали, поскольку знали: надо!

Под Старой Руссой в мартовской воде
По пояс, с бревнами... Разрывы слева, справа.
Но мы смогли... Иначе быть беде.
Ах, как важна была та переправа!

Потом был поваром, в атаки не ходил.
Носил бойцам в окопы щи да кашу.
Однажды, помню, я прошел один,
А четверо легли за землю нашу.

Бегу и радуюсь, что накормил ребят,
Что подкрепил в бою их силы.
А за спиной осколки в термосе гремят,
Да так гремят, что кровь вскипает в жилах!

Бегу и падаю, а грохот все сильней,
Но жив!.. А это тоже, сын, награда.
Вернулся, глядь – ни кухни, ни коней –
Прямое попадание снаряда.

Вот так и воевал...

 
ГЛУХАРЬ

Он выбрал сук литой, как бычий рог,
Под стать себе в кедровнике могучем.
И я его на зорьке подстерег,
Когда он пел... Счастливый случай!

Я был мальчишкой, он – лихой боец.
Ах, как он пел, красавец тугоухий!
Как славил зори, как окрест
Ему внимали кополухи!

Шажками мелкими ходил он по суку,
Павлинил хвост, и бровь горела жарко.
Он пламенел, как конник на скаку,
Он песню пел своей глухарке. 

Горячий, страстный глухариный ток
Заполнил лес до неба, до опушки.
И в этот миг лег палец на крючок,
И я певца лесного взял на мушку.

А он все пел, не слыша ничего.
И ветерок с вершин в тревоге прянул,
Как будто разбудить хотел его...
Я упредил: в звон сердца выстрел грянул.

Крылом дремучим, как лесная мгла,
Он обнял землю, тьма закрыла очи.
Умолкла песня, птица умерла...
С тех пор я больше не охочусь!
 

ПРОЗА ЖИЗНИ

КУЗНЕЦОВЫ ЗВЕРЮШКИ

Гриша Медведев, согринский кузнец и охотник, жил в добротном пятистенном доме, срубленном, как и все дворовые постройки – амбар, хлев, баня, сарай, – из смолистых сосновых бревен. Такими же бревнами, заплотом, был обнесен и весь его просторный двор с широкими, затейливо слаженными воротами и калиткой с тесовой кровелькой на двух столбах. Что делалось за этим высоким заплотом, мы, деревенские мальчишки, не знали. И только, проходя по улице, слышали, как там ворчали и грызлись собаки. У Гриши их было с полдесятка, и все низкорослые, лохматые, одним словом – дворняжки, смотреть не на что.

И вот однажды эти ворота широко распахнулись, и во двор въехали две телеги, запряженные лошадьми. На телегах возвышались могучие медвежьи туши. Мужики, подвернув передки телег, свалили их на землю, и мы, мальчишки, да и не только мы – полдеревни собралось тут – обступили зверей со всех сторон, трогали их, и огромные косматые туши безвольно колыхались даже от не очень сильного толчка.

Было это давно, еще в годы войны с фашистами, и хорошо помню, как поразили меня тогда эти могучие звери, особенно один с запекшейся на голове кровью и оскаленной мордой. Как не походило это на тот добродушный образ медведя, вынесенный мною из сказок! Но это впечатление детства.

А вот теперь, когда прошло много лет, я вижу эту картину совсем по-другому. Когда сваливали медведей, лошади всхрапнули и забились, приседая в упряжи, и немало трудов стоило мужикам вывести их за ворота. Конечно, это были горе-мужики – старые, малые да увечные, кроме Гриши, которого оставили в деревне по брони: без кузнеца колхозу нельзя. В соседних дворах, чуя близкий медвежий дух, поскуливали собаки, не смея в полный голос облаять даже мертвого зверя. А Гришины дворняжки спокойно лежали у ног своего хозяина, часто кидали языками и лишь изредка щетинили загривки, посматривая на грозных хозяев тайги.

Сам же Гриша сидел на крыльце дома и горестно вздыхал, рассматривая разостланную на коленях одежину:

 – Новехонький шабур порвал, холера! В че теперь оболокаться?

– Моли Бога, что сам цел остался! – выходит на крыльцо жена Гриши.

– Мне че его молить? Ты вон собачек моих хвали. Каб не они... Покорми, чай, заслужили.

Гриша – великий молчун. И то, что он сейчас произнес речь, объясняется, видимо, уж очень большим его расстройством: шабур медведь-холера порвал да еще новехонький...

Медведей Гриша сдал в колхоз и тем самым очень помог ему: шел весенний сев, и для пахарей медвежье мясо пришлось весьма кстати.

А на завтра Гриша уже стоял в своей кузнице у горна, пошевеливал длинными коваными щипцами прикрытый угольками лемех и задумчиво смотрел в огненный зев горна...Что он там видел? Проникнуть в дремучие Гришины мысли было невозможно. Почему-то мне кажется, что чем человек молчаливее, тем он больше думает. Не думать человек не может. И молчуны, возможно, в мыслях своих скажут гораздо больше, чем самые неутомимые говоруны.

Я любил Гришину кузницу. Стояла она на высоком берегу речки Согринки и, пожалуй, была самым бойким и веселым местом в деревне, тем более, что находилась в центре, и никто мимо нее ни пройти, ни проехать не мог. А нужда в кузнечном деле была у всех. Без кузнеца – нет деревни. По крайней мере, по тем временам. Вся "железная" работа – на его плечах. Поэтому никому из колхозников и в голову не приходило возражать, когда Грише за работу каждый день начисляли два, а то и три трудодня.

Я стою у горна и старательно раскачиваю мех. Гриша, как всегда, молчит. На потном задубелом от огня лице играют блики горна, и кажется, будто оно выковано из меди, бесстрастное и непроницаемое. Но вот он делает едва заметный знак, и я перестаю качать. Гриша выхватывает из горна лемех, сбивает с него окалину и частыми, сильными ударами оттягивает лезвие. На мгновение сунув лемех в железный ящик с темной водой, он бросает его на землю, тряпицей вытирает лицо и принимается за следующий. Я снова, не ожидая знака, налегаю на рычаг, а Гриша тем временем извлекает из огня какую-то небольшую замысловатую завитушку и начинает колдовать над ней маленьким молоточком на остром кончике наковальни. Завитушка быстро темнеет, остывает и вдруг на самом носочке ломается. Кузнец, не глядя, отбрасывает ее в сторону.

 – Дядь Гриш, что это?

Ответа я жду долго. Но не переспрашиваю. Лемех мой уже готов, и мне давно пора ехать в поле, на пашню, но покидать кузницу не хочется, тем более, что сейчас здесь никого нет, кроме нас, и мне лестно от того, что вот знаменитый на всю округу кузнец-охотник Гриша Медведев терпит меня и даже вроде бы как-то выделяет среди других парней. Может быть, потому, что я всегда охотно помогаю ему, не надоедаю разговорами, а, может, из-за книг, которые часто торчат у меня за брючным ремнем. Что ни говори, а книга у всех вызывает уважение.

– Резец хотел сделать. Сломался, холера... – наконец, как бы самому себе говорит Гриша.
– Для чего?
– Ложки ладить. Исть-то нечем...

Ложки! Да всей деревней мучимся мы без ложек. Металлические исчезли, а деревянных никто не делал. Я уж давно пытался вырезать их, но ножом много ли наковыряешь. Я беру свой лемех, незаметно подбираю сломанный резец и ухожу.

Сколько я провозился с этим резцом дома! И все-таки заточил сломанный кончик. А когда сделал свою первую ложку, и она получилась удачной, мать даже прослезилась. Потом я наделал их больше и две, самые красивые, вместе с резцом понес кузнецу.

– Хм, – сказал Гриша одобрительно, рассматривая ложки и резец. И это было для меня величайшей похвалой.

А через несколько дней, когда я зашел в кузню, Гриша подал мне аккуратный с точеной ручкой изящный резец. И улыбнулся одними уголками губ куда-то в сторону. Резец так ловко лег в ладонь, что мое мальчишеское сердце дрогнуло! Кто еще в деревне мог сделать такое? Разве что отец...

И, словно уловив мои мысли, Гриша как бы мимоходом спросил:

– Отец-то пишет?
– В госпитале лежит. Раненый...

Гриша крякнул и зло сплюнул, а когда я уже собрался уходить, он извлек откуда-то добрую горбушку хлеба с куском сала и все это протянул мне. Это было невиданное для нашей семьи богатство! Краска залила мое лицо, и я стал отнекиваться, хотя, конечно, такого хлеба, а тем более, сала давно не видел. Но Гриша неторопливо завернул хлеб и сало в чистую тряпицу, сунул мне в руки и слегка подтолкнул сзади.

Это сейчас я могу понять чувства Гриши, ведь у него не было детей, и жили они вдвоем с женой по тем временам в полном достатке. А тогда мне многое было непонятно. Но он-то хорошо знал, как трудно приходится таким, как мы, без отца в голодный сорок третий год...

И все же после той такой неожиданной горбушки и сала я долго не мог зайти в кузницу. Было стыдно. Мне казалось, что уж одно мое появление там должно было говорить как бы, что я снова жду горбушки. И потому, когда у меня что-нибудь ломалось, я просил товарищей, едущих в кузницу, захватить и мою поломку. А мы уже косили сено, и у нас часто ломались косогоны и косы.

И вдруг по всей деревне разнеслась весть, что Гриша Медведев нашел в лесу каких-то невиданных зверей и собирается ехать за ними. Тогда-то я и приехал к нему со своей сенокосилкой.

– Ты где пропал? – вместо приветствия спросил он, набивая на колесо обод. Что мне было ответить? Я промолчал. Да он и не нуждался в моем ответе. Ему вполне было достаточно того, как я промолчал. Колесо вертелось под его ударами, и обод с одной стороны надвигался на него, с другой - сползал. Я приставил к ободу кувалду, и вскоре он плотно охватил и сжал все колесо.

И только тогда я насмелился:

 – Дядь Гриш, верно говорят, что вы нашли...

Он утвердительно кивнул и стал снимать передник:

 – Поедешь со мной?

– Я?!

Предложение было настолько неожиданным и лестным, что я даже слегка растерялся и потому не сразу ответил. А он уже шел к выходу... "Но как же моя косилка? Ее же надо починить?..".

– Горн вон холодный, – словно поняв мои мысли, бросил на ходу Гриша. – Распрягай лошадей, поедем за углем. Заодно и зверюшек привезем.

Через полчаса мы уже были далеко за деревней. Гриша ехал впереди на бричке, я позади на телеге. Так проехали молча километра четыре. Поля давно кончились, ехали лесом. Места были мне знакомы: сюда мы иногда забирались на рыбалку. Дальше, вверх по Согринке, наш колхоз выжигал уголь. Наконец, мы свернули с наезженной дороги и двинулись по некошеному травищу.

А вот и углище. На дне огромной ямы возвышалась гора красивых, точеных кругляков-поленьев темного цвета. Это и был древесный уголь, выжженный из нетолстого березового кругляка.

Мы распрягли Гришиных коней, спутали и пустили пастись, и они тотчас утонули по грудь в травах; потом быстро нагрузили бричку и на телеге поехали к реке. Все это время меня мучила мысль: что за диковинных зверей нашел охотник, за которыми не пожалел гнать лошадь?

– Дядь Гриш, а как их зовут? – не выдерживаю я. На этот раз он отвечает на редкость быстро:
– Зверюшек-то? Анафема их знает...

Показалась река с труднодоступными, заросшими черемушником и кустами смородины берегами. И вскоре мы остановились. Дальше ехать было невозможно. Гриша привязал лошадь к дереву, вынул топор, и мы начали продираться к реке. Я шел следом, ловя отводимые Гришей упругие ветви. Изредка он, коротко взмахнув топором, ссекал мешавшую чащину и отбрасывал в сторону.

Река открылась перед нами широким темным омутом с обрывистыми противоположными берегами; но мы спустились чуть ниже по течению и на пологом песчаном берегу остановились. Густой смородинный дух стоял в воздухе. Гриша осмотрелся:

– Однако, здесь...

Впереди обозначилась небольшая заводь, и какие-то звери стремительно метнулись в чащу. А на берегу... Уставив на нас пустые глазницы и оскалив зубастые пасти, у самой воды лежали два длинных скелета... Когда мы подошли поближе, Гриша даже присвистнул и растерянно развел руками:

– Однако, они были, как живые. Я даже испугался тогда: глаза блестят, хвосты в воде шеволятся... Эх, надо бы третевдни забрать!

Мы стояли на тихом бережку и разглядывали неведомых нам зверей. Метра по два длиной. С крутыми белыми ребрами и густыми, в палец длиной зубами они, казалось, все еще пошевеливали хвостами. А вокруг на песке виднелось множество отпечатков – следы пиршества ночных и дневных хищников. Кое-где на скелетах еще болтались куски кожи, и на всех четырех лапах хорошо сохранились темно-зеленые перепонки.

– Наверно, это водяные ящеры, дядь Гриша, – сказал я, припомнив что-то из учебника зоологии.
– Ящерки? Так они ж маленькие, а это – звери... Когда я выволакивал их на берег, однако, пуда по четыре были...
– Они миллион лет назад жили, – сказал я неуверенно.
– Миллио-он? – поразился Гриша.
– Мерзлые они лежали. Наверно, из того обрыва вымыло...
– Миллион! – не верил Гриша – Да ведь как живые были! Холоднющие да скользкие. Миллион – и съедобные!

Когда мы привезли останки кузнецовых зверюшек и сгрузили возле правления колхоза, собрался весь народ деревни. Охали, ахали, дивились... Позвонили в район. На другой день приехали из города знающие люди и увезли скелеты в музей. Они точно сказали, что зверюшки эти – водоплавающие ящеры, и жили они больше миллиона лет назад. И долго расспрашивали кузнеца Гришу и записывали, как выглядели эти ящеры, когда он нашел их, не осталось ли чего у них в желудках, так что бедный Гриша потел-потел, отвечая на вопросы, наконец, не выдержал, махнул рукой и пошел прочь, показав ученым широкую спину.

А вскоре Гриша передал свое железное хозяйство двум инвалидам, вернувшимся с фронта – один без ноги, другой без руки; но вместе они с горем пополам все-таки заменили Гришу.

Воевал кузнец-охотник Гриша Медведев храбро, не к одному ордену был представлен, но домой к своей жене и кузне не вернулся. Пришла только маленькая бумажка-похоронка уже из самой Германии. Погиб старшина Григорий Медведев смертью героя, было сказано в ней.

С тех пор прошло уже больше полвека, поумирали старожилы, выросло новое поколение, и о кузнеце-охотнике Грише Медведеве теперь почти никто не вспоминает. А вот глубокий омут за углищем знают все. Там водятся большие щуки и даже сомы.

Но мало кто помнит, почему зовется тот омут и берег с густыми зарослями черемушника и смородины Кузнецовыми Зверюшками.

 

 
   Алексей Даен
(Нью-Йорк, США
)

 ЗАМЕТКИ У ОБОЧИНЫ
Часть 1-я

                                

 - Алексей, обратите внимание, у меня полная коллекция Литературных  Памятников.
 - Да, Валерий, замечательная серия. Прекрасно смотрится на книжной полке.

  ***
 - Машка, посмотри на название улицы.
 - Ну, и...
 - Industrial Avenue. Проспект Пыльных Осужденных или Пыльный Суд, или   
 
Индийский Суд. 

 ***

 - Леша, что такое парадокс?
 - Парадокс, Лена, это то, что ты учишься на третьем курсе филологического
 
факультета Московского государственного университета.

 ***

 Вадим. Прекрасное название для вибратора.

 ***

 Как-то пришлось съездить в "русское" гетто. Brighton Beach. В витрине плакат,  гласящий "Очки против солнца. 50% off".

 ***

Brooklyn. Brighton Beach. Магазин сантехники. Рекламный плакат: "25 лет в бизнесе. Продается все". Интересно, а до этого как было?

***

Manhattan. Lexington Avenue. Рекламный щит "Save $". Подсознательно перевожу спасите доллар".

 ***

 Ресторан. Треплюсь с Алешковским. Подходит полуинтеллигентного вида
 мужичок.
   - Вы не подскажете, где находится туалет?
   - Вам поссать или посрать? - спрашивать Юз.
   - Мне бы... в туалет, - замялся человечек.
   - Повторю вопрос: Вам поссать или посрать?
   - Поссать.
   - Тогда, в подвале.
   - Юз, зачем Вы его так?
   - А хули? Я думал, что он вздрочнуть хотел. Интересно. - ответил 
   татуированный философ фени Алешковский.

***

Ахматовский дворик. Распечатка: «Мужики, здесь мочиться нельзя. За углом  
McDonald's со всеми удобствами».

   ***

Стрижов Шабалину: «У нас с тобой разные вкусы. Мне, например, Высоцкий не нравится».  Шабалин в ответ: «Ты бы ему тоже не понравился».

***

Анекдот, придуманный мною:
Вопрос: "Как умер Иван Царевич?"
Ответ: "Жаба задушила".
 

***

1995 год. У Шабалина вышел сборник, оформленный Шемякиным. Собралась  большая компания...
Kонстантин Кузьминский: «Шемячина, Мишаня, подпиши книжку».

***

 Я - Шабалину: «Не выспавшись, я полное говно».
Шабалин - мне: «Выспавшись, - тоже».

***

Антонов: «Стою на улице, чувствую в меня какая-то еда летит, оказалось, Cаша шваброй блевотину из бара на улицу выметает. Я ему говорю, что не удивлюсь, если на следующий день он в меня говном бросаться начнет. Я-то ничего - стряхнул капусту с одежды, зеленый горошек из головы вытряхнул, а мой собеседник музыкант-гешпанец был когда-то в белом костюме. A Саша, мудак, ничего не понял: так я же, говорит, для бара старался, чтобы блевотины на проходе не было. Я сказал, что буду лично следить, чтобы унитаз в баре не засорился. Обиделся, идиот».

***

Сентябрь, 11-е. Руины WTC. Сижу с несколькими пожарными и каким-то человеком с пивным животом из NJ. У нас перекур. У толстого человека звонит мобильник:
 - Алло. Да, дорогая, понимаешь, я помогаю тушить пожар в Манхэттене в
WTC... Честное слово, не пью я, не до шуток. Хочешь, я дам телефон пожарному?
Передает.
Пожарный:
-
Murphy's bar слушает.
У всех истерика.

***

Из разговора с писателем, журналистом Джимом Мозли:
- Джим, как дочь?
- Ей уже 37. У нее 7 детей от 7 любовников. Все дети отданы на усыновление.  Посмотрим, что будет, когда ей стукнет 38.

***

New York. Staten Island. Hylan blvd.

***

Заглянул в бар с американскими писателями Джимом Мозли и Томом Хакни. Семидесятилетний Мозли добрался до стойки первым.
- Виски с кока-колой, пожалуйста. В одном стакане.
- Джим, что за дрянь?
- Специально заказываю. Чтобы других раздражать.
- Не вышло.
- Не вышло? Посмотри на бартендера и Тома!
Старик оказался прав на все 100.

***

Америка. 1999. Заполняю анкету в каком-то учреждении. По старой привычке, делаю это с учетом отчества. Алексей Игоревич...
- Нелегко сейчас, - говорит секретарша, участливо поглядывая из-под перекрашенных ресниц.
- Не праздник.
- А родственники, друзья «дома» остались?
- Да, - говорю.
- Нелегко им сейчас.
Я соглашаюсь.
- Бомбят их.
- Как это, - говорю, - бомбят?
-
HATO бомбит. Война там. Hеужели, Вы не знаете?
- ?
- Югославию Вашу бомбят. Вы же Игоревич...
Как это не прискорбно, но у меня от сердца отлегло. Больше отчество в анкет
ax не указываю.

***

Штат Кентукки. Городок Луисвилл. Пенсионный дом «Shalom Tower». Перевожу: «Башня с приветом».

***

Юля Тролль грациозно поднимает рюмашку и произносит тост: «За нас с вами и за хуй с ними!».

***

Конец 80-х. У Тёркиной умирает мать.
Довлатов - Тёркиной: «Нам всем предстоит это пережить».
Нора Сергеевна Довлатова умерла в 2000 году. Ей было 90 лет.

***

В Нью-Йорке, на открытии третьего кинофестиваля русского кино Александр Журбин решил повыделоваться... по-английски. Итак, открытие третьего "Кинотавра", на подиум поднимается композитор Журбин:
-
Hi! God loves threesome!
Может, Бог и любит троицу, но Журбина он обделил.

***

Последнее время по телевизору часто крутят рекламу какого-то бродвейского шоу, где рефреном хор кричит "It's hot!". Всё бы хорошо, но мне, почему-то, слышится "Джихад!".

 ***

Середина 80-х. Сергею Довлатову померещилось, что жена Лена ему изменила.
Пьяный Довлатов: «В рот брала? За щеку засовывала? Жевала?».

***

Из разговора истерички Юли Тролль и графоманши Ксени Тверитиной:
- Юля, у меня есть две шоколадки: одна пористая, другая темная. Ты какую хочешь?
- Пористую.
- Она хорошая, с церквами на обертке.

    ***

Журналист "Нового Русского Слова" Саша Грант весьма своеобразно снимал девушек в Москве. Он убеждал их в том, что является космонавтом. Когда же наивные создания интересовались у Саши, много ли он зарабатывает, то "космонавт" грустно опускал голову и молвил:
 - Много, но денег этих я не вижу. Всё вычитают за разбитые при посадке корабли.

***

Я - диссиденту Пипченко:
- С такой фамилией имя не обязательно.

***

Недавно благодаря другу два моих прозаических произведения попали на стол главного редактора газеты одной популярной газеты Нью-Йорка. Он позвонил мне на следующий день:
- Алексей, я получил удовольствие от прочтения, но печатать мы Вас, к сожалению, не будем. Дело в том, что наша газета рассчитана на бруклинскую публику, а не на интеллигенцию.

***

Возлияли. Много. Очень. Утром блуждаю по квартире в поисках опохмела (коньяка). Помню, что оставалось. В сердцах ору на спящую братию:
- Куда, суки, коньяк дели?
Журналист Шидловский:
- Мы не суки, мы запасливые.
Конина нашлась. На кухне...

***

Антонов:
- Представляешь, та баба назад попросилась.
Я:
- Ну, и... принял?
Антонов:
- Да, скрипя презервативом...

***

Звонит Неизвестный Захарову:
- Саш, у тебя не найдется парочка скульпторов?
- Да, есть неплохие. А сколько ты им платить собираешься?
- Долларов шесть в час.
- Эрнст, понимаешь, у них же дети, жены...
- А, я-то думал, что они романтики.

***

Плохому танцору мешают яйца, а хорошему – член.

***

Художник Костя Боков: «Хочу умереть от голода».

***

Не люблю окололитературных дам. Подстилки! Они даже старости своей не замечают. Тьфу! Особенно противно, когда они «свои» беспомощные «Воспоминания» издают!

***

Если мы с памятью друг другу не изменяем...

***

Как-то ко мне в гости привели красивую утонченную девушку. Пианистку. Матерился с опаской. Впервые. Ах, какая барышня! Даже переспать неудобно...

***

Ругают, ругают, поносят глагольную рифму; но как прекрасен Мандельштам(!):
«За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?».
Иногда, господа критики, наживающиеся на поэтах; иногда, полуинтеллигентные выкидыши в ЦДЛ, рифма эта нужнее нужного!

***

В детстве я «получал» по заднице, спине, рукам, животу, затылку, лицу. Руками и ногами. В основном - от отца. «Отеческие подарки». Последние годы (более декады) мне достается только по голове, но от жизни. Что больнее? Конечно, последнее. Как же это замечательно, что отсутствует возможность вернуться в детство, эта нелегкая для многих родителей дилемма.



Редакция просит отнестись с пониманием к ненормативной лексике автора.